— Живой ле?! — заорал Олфоромей и тут же крикнул, оповещая своих: — Живой!

— Прости, что не поспели, — выдавил Станята, отпыхиваясь и с ужасом оглядывая череду мертвяков. — Ох ты, мать честная… Да сколько их тут! Батюшки…

— Ты как дунул верхом, — с ноткой обиды сказал Пончик, — а мы пёхом! Думали, опоздаем… Угу…

— Да всё в порядке, — сказал Олег.

Обернувшись, он увидел девушку там же, где она и раньше стояла. И почему-то обрадовался. А ближе подойдя, ещё и восхитился — красавицей оказалась спасённая им киевляночка.

— Как звать тебя? — спросил Сухов, как мог, мягче.

Девушка похлопала ресницами и губы развела в робкой улыбке.

— Олёной наречена, — сказала она. — Спасибо тебе, ратоборец, [53] что уберёг от лихих людей.

Сердце Олегово дало сбой. Олёна… Алёна…

— А ты б не ходила боле одна по улицам, — проговорил он с хрипотцой в голосе, — знаешь ведь, каково нынче в городе.

Олёна лукаво улыбнулась:

— А ты меня проводи до дому, чтоб одной-то не идти…

И без того большие глаза девушки стали и вовсе огромными. Олег же вздохнул с огорчением.

— Я бы проводил, да на мне — вона, две сотни мужиков, и всем надо ночлег сыскать, да какую-никакую еду…

— А там есть! — обрадованно сказала Олёна. — Два амбара здоровых стоят, и сена в них навалом — ночью тепло! И поснидать [54] найдём чего. Пойдём!

— Ладно, уговорила.

Сухов с удовольствием подсадил девушку на чалого и повёл коня в поводу. Новики, уже куда более походя на отряд, затопали следом.

«Два здоровых амбара» обнаружились в конце Пасынчей беседы, там, где Ручай перегораживала невысокая плотина и стояла водяная мельница.

— Это деды мои построили, — сообщила девушка, — они оба мельниками были…

— Были?

— Сгинули оба лет восемь тому под Галичем. [55] Несчастливый это город для нас — там же и отец мой погиб… Но мельницу я никому не отдала, родни у меня много! Тем и живём — зерном берём с помола али деньгами.

— И амбары твои?

— Мои! — гордо заявила Олёна.

Дом у мельника больше на крепость походил — первый этаж из дикого камня сложен, а второй из дуба рублен. Крыша была, будто чёрной чешуей, выстелена осиновыми пластинами-лемешинами, а высокий частокол замыкал в себе обширный двор, мощённый деревянными плахами. Посторонним вход воспрещён!

Девушка протянула руки, и Олег с удовольствием снял её с седла.

Олёна перешла улицу, постучалась в соседний дом, пошла теребить своих тётушек, те примчались тут же, засуетились, забегали по двору, разжигая очаги, вытаскивая большие котлы, подняли племяшей, те наносили воды из проруби. Времени совсем немного прошло, а уже потянуло аппетитным варевом — новики задвигались поживее, заходили кругами вокруг бурлящих котлов, потирая руки и нащупывая кленовые ложки, засунутые за голенища «трофейных» сапог, — на месте ли?

Успокоившись за своих, Сухов поднялся в дом, где его встретила Олёна, переодевшаяся в запону [56] василькового цвета. Волосы её были заплетены в косу и убраны под серебряный обруч с качавшимися подвесками-колтами. Раскрасневшаяся девушка оторвалась от плиты, где булькало жаркое в горшке, и показалась Олегу ещё краше, чем была. Сухов не преминул сказать ей об этом. Олёна смутилась, но глаза её засияли радостней.

— Садись, ратоборец, — проговорила она ласково, — сейчас снидать будем.

Олег присел на широкую лавку и даже закряхтел довольно.

— Ох и устал я… — признался он.

Сухов сидел, привалясь к стене, и отдыхал душой. Горница была велика, низковатый потолок поддерживался парой витых столбов, а весь угол занимала круглая глиняная печь с дымоходом, выдолбленным из ствола дерева. Рядом, на полицах, сияла медная посуда, начищенная до блеска. Напротив висела большая икона, украшенная вышитым рушником, а пол был застелен дорожками, вязанными из тряпочек.

Углядев бадейку около двери и полотенце-утиральник, висящее на крюке, Олег с сожалением поднялся.

Скинул кольчугу, скинул гамбезон, подозрительно принюхался к рубахе. Омыл лицо, руки, шею. Утёрся, чувствуя, что посвежел, словно зарядился от холодной воды.

Ужин прошёл тихо-мирно, по-семейному. Разомлевший в тепле, осоловевший от вкусной и здоровой пищи, Сухов поднялся по лестнице в горенку, где ему постелила хозяйка. Испытывая блаженство, улёгся.

В темноте блеснули два зелёных глаза.

— Кис-кис-кис! — позвал Олег. Кот в ответ невнятно мурлыкнул, подрал когти о половичок.

Сухов вздохнул. Спать хотелось ужасно, но дрёма вызвала к жизни те мысли, которые спугивал день и дневные заботы, — об усадьбе Мелиссинов, о Наталье и Гелле, о Елене, Алёне, Алёнушке… Как она там, без него? А он как — здесь? Господи ты боже мой, какие ещё «там», какие «здесь»?! Их не пространство разделило, а время! И что? Говорить «тогда» и «сейчас»? Язык не поворачивается…

Умом Олег прекрасно понимал, что с момента их последней встречи с Алёной минуло три века, что всё — потерял он любимую женщину. Расскажут ли ей варяги о том, как пропал супруг в голубом тумане, под сиреневые сполохи? Найдёт ли Елена отчима Наталье? Если хорошо подумать, то сие неважно. В любом случае, даже прапра-правнуки Елены давно уж похоронены. Вернуться бы в Константинополь, глянуть, что с домом, найти бы хоть какие-то следы… Алёнкину могилку… «Да что у него за мысли, в самом деле!» — рассердился Сухов. Могилку… Это умом он хочет поклониться давно усопшей — а ведь ужасно даже представить себе красавицу Елену дряхлой старухой! В чёрном гробу, в белых смертных пеленах… Ужас!

Но душа не верит в эти страшилки. Не принимает жестокую правду. Отрицает, казалось бы, очевидное. А если душа права? Триста лет… Подумаешь, триста! Его вон и через тыщу с лишком перекидывало…

Сухов откинул одеяло и сел. О босые ноги потёрся кот. Машинально почесав у животинки за ухом, Олег стал памятью возвращаться в прошедшее, погружаясь всё глубже и глубже. Кровь тяжко застучала в виски.

…Алёна убегает от него в парк проастия, [57] по аллее к фонтану, что бил посреди круглой полянки, заставленной мраморными статуями. Он бросается искать женщину, но та находится сама — выходит на солнце, нагая и прекрасная, и манит к себе…

…Игнатий Фока ширкает метёлкой по плитам подъездной дорожки, смахивая опавшие листья, и громко переговаривается с Ириной. Домоправительница ласково беседует с Фокой, изредка обращаясь к поварёнку, и тогда следует строгий окрик…

…Гелла кормит Наталью, сидя на веранде. Её круглая, загорелая грудь так велика и так упруга, что дитёнку с трудом удаётся обхватить тяжёлую округлость и вжать ладошки в атласную туготу…

Сухов встал и осторожно прошлёпал к двери, боясь отдавить хвост коту. Спустился и вошёл в светёлку Олёны. Перешагнув порог маленькой комнатки, он замер, привыкая к тусклому мерцанию светца, в коем горела лучина.

Скрипнула кровать, и девушка легла на спину. Тёплое покрывало соскользнуло, обнажая груди, повторявшие формою опрокинутые чаши, и крутой изгиб бедра.

— Иди ко мне… — прошелестел в темноте вздрагивавший девичий голос. И Олег внял ему.

Глава 5,

в которой лёд трогается

Сухов так и прижился у дочери мельника, стал на постой в доме на Пасынчей беседе. А вот Пончик переселился во дворец — беречь особу великого князя киевского от хворей с поветриями. Ярослав Всеволодович прозывал Шурика на новгородский манер — Олександром, всюду таская с собой. Оттого друзья перестали часто видеться, но Олегу скучно не было — служба его протекала бурно, каждый божий день он то в драку ввязывался, то в дуэли вступал. Шестерых новиков сотнику пришлось похоронить, зато остальные сплотились ещё пуще, ещё злее стали. В одиночку по Киеву они не ходили, отправлялись, если надо было или охота пришла, впятером. Задевать их не перестали, но делали это с оглядкой — новики могли и навалять обидчикам, а если у них самих не получалось, за своих вступался Олег.